Олег Глушкин

Были

Окончание

 

Были


 

И приходят  мародеры…

Часто мне снится один и тот же сон. Я лежу раненный на  очень сырой траве. Возможно, это не трава подо мной, а кровь. Я слышу стоны. Рядом такие же, как я, бедолаги. Слышатся шаги. Стоны усиливаются. Но я то знаю из предыдущих снов, что надо молчать и ничем не выдавать себя. Надо дать возможность бредущим по полю битвы обшарить  твои карманы. Пусть возьмут, что хотят, но  не выстрелят в тебя. Деньги, фляжки, сухари – чем еще можно поживиться. Письма столь дорогие для тебя  выбрасываются  в траву. На рассвете, уже в полусне видишь поле, усеянное белыми хлопьями. И очнувшись от тревожного сна, понимаешь, что в который раз уцелел и не стал жертвой мародеров. Ты был ранен, и у тебя не было сил, пытаешься  оправдать себя.

Рассказываю сон своему соседу-ветерану с лицом, обожженным порохом и единственным  красноватым глазом. В Пруссии он  чудом выбрался из горящего танка. Он видит сны о войне и пересказывает их мне. Иногда эти сны перемешиваются с воспоминаниями. У него тоже есть один повторяющийся сон. В этом сне он сам становится мародером. Повозки остановлены  на опушке леса. Падает медленный липучий снег. В колясках вместо детей -  посуда и серебряные подсвечники. У каждого беженца часы. Только успевай снимать. И тут снег перестает падать. Расступается белая пелена. Блестит морозное солнце. И генерал, спрыгнувший с виллиса, на ходу расстегивает кобуру. Мой сосед раненый падает в снег и видит, как генерал тоже падает. Стреляют сзади…

- И чего ему не сиделось в машине, ехал бы по своим генеральским делам, слишком боевой был, проехал бы мимо – стал бы маршалом, - ворчит ветеран, словно это и не сон мне рассказывает, а реальное событие.  И бурчит, множа давние обиды.   – Солдат за часы к расстрелу, а  сами смершевцы и штабные генералы собирали ковры, кресла, шубы -  в аккуратно упакованных ящиках вагонами отправляли. Они что? Не мародеры что ли?…

Он  прав, так уж сложилось, генералы не могут быть мародерами. Мародеры – это солдаты, прячущие снятые с убитых часы и кольца в потайные карманы…

Я тоже часто не могу отличить сны от воспоминаний. Особенно, если эти сны приходят на рассвете.  Это уже не во сне, а наяву. Разбомбленный эшелон. Паровоз сошел с рельсов, уткнулся в насыпь – железный дымящийся кузнечик. Мы уцелели, наш вагон только немного накренился, но тоже горит. Мы спрыгиваем на землю. Солдат-охранник  тащит узел с одеждой  в  кусты. Я знаю этого солдата, он  дал мне сухарь. Его настигает другой солдат. Они катятся по земле. И тут хлопок выстрела. Солдат-охранник  корчится, зажав руками живот.  Хренов мародер,- говорит  командир в красной фуражке, засовывая  в кобуру револьвер. Так я впервые слышу это слово. И плачу – мне жаль солдата-хранника.

   Потомки мародеров стали менеджерами. Они не выворачивали карманы и не грабили магазины. Они даже стали не только менеджерами, но и директорами приватизированных заводов.  И стали грабить свои заводы.  Фуры и вагоны с награбленным  шли на запад.

А те, что не смогли стать директорами и менеджерами пошли в охранники – им нравится быть стражами правопорядка. При любой аварии и при любом несчастном случае они оказываются первыми на месте происшествия и бродят среди трупов, выискивая добычу – теперь это уже не сухари и фляжки, а мобильные телефоны, доллары, евро и кредитные карточки. Белые хлопья не усеивают поле. Никто не носит с собой писем, да и кто в наше время пишет письма… Разве что только влюбленные поэты.

Моему знакомому поэту подвалило счастье. Нет, он не стал мародером или рейдером, это занятие не для поэтов. Просто его завод захватили рейдеры. Ворвались в кабинет директора с боевыми качками, поставили своих охранников. Называется это – недружественное поглощение или силовой захват. А рейдеры – это те же мародеры. В переводе и то и другое слово означает – захватчики. И мой поэт почти год не  ходил на работу, писал свои вирши, получал регулярно зарплату. И не один он, а все конструкторское бюро в полном составе. На завод приходили только газорезчики и грузчики. Они разрезали почти готовые пароходы, и металл отгружали в Испанию. Когда все свои корабли разрезали, принялись за трубы подачи пара и воды. Потом и сами стапеля стали резать.

- Чему же ты радуешься? – спросил я  тогда моего знакомого поэта, глядя в его веселые глаза и улыбающееся лицо. – Ведь это все скоро кончится!

- На мой век хватит! – уверенно ответил поэт.

Через год он перестал получать зарплату, видимо на заводе все, что могли, порезали. Рейдеры стали нефтяными магнатами, клопами присосались к нефтяному вентилю, а поэт вынужден был пойти в дворники. Не худший вариант. Всегда на свежем воздухе. Как Андрей Платонов. Маши метлой и сочиняй, что захочешь…

Что его завод, так небольшая верфь. Никто и не вздрогнул. Вот на другом большом заводе не только все оборудование вывезли, но и цеха разобрали. Решили сделать на месте завода современное обогреваемое футбольное поле, претендуют на  проведение здесь матчей мирового первенства. Язык не повернется назвать мародерами тех, кто заботится о футболе. Никакой расстрельной статьи им не грозит. Скорее всего, будут подвергнуты преследованиям те, кто не занимается мародерством и осуждает его.

И ещё – это из сонников: Видеть во сне мародеров - предвестие того, что кто-то из ваших знакомых совершит подлый поступок, за который вы его никогда не простите.  И еще хуже во сне быть самому мародером - такой сон обещает всевозможные тяготы и невзгоды, знайте - наступает неудачный период в вашей жизни…

 

Мэрей  Матье

Мечты и реальность перемешиваются, выдумка переходит в жизнь, а жизнь становится похожей на выдумку – это я понимаю сейчас. В студенческие годы мы не успевали анализировать свои чувства. Мы жаждали любви. Мы творили себе кумиров. Особенно это было свойственно нашим подругам. В любом женском общежитии можно было увидеть на стенах портреты любимых артистов. Фанаты и фанатки даже объединялись в общества и готовы были разорвать на куски тех, кто не разделяет  любви к их кумиру. Можно было бы только посмеяться над всем этим, если бы сам избежал подобных увлечений. Ведь нельзя сказать, что оставался равнодушен к прекрасным женщинам, которых никогда не видел вблизи в обычном трехмерном пространстве и которые были лишь тенями на полотне экрана и в телевизионном окне. И все же они порождали любовь. И это была сильная любовь, с ревностью и страданиями…

Предметом моей страсти стала французская певица Мэрей Матье.  Ее голос с легкой картавинкой завораживал меня, я мог часами слушать ее песни, а если удавалось увидеть ее на экране, я весь день словно не ходил, а парил в воздухе, все мне легко удавалось, а в голове звучали  французские слова о любви. И только ради этих песен я готов был учить язык далекой Франции. Она стала идеальной женщиной моей мечты, ее большие выразительные глаза, казалось, пронизывали меня, и от того, что она была не доступна, я любил ее с каждым днем все сильнее и страдал от того, что был уверен – мы никогда не встретимся. Но как говорится – никогда не говори никогда.

Я уже окончил институт, уехал по распределению в город на Балтике, на самую западную границу, фактически приблизился к своей возлюбленной, Европа была рядом, но что толку, никто не собирался выпускать меня не только в желанную Францию, но и в соседнюю Польшу. Меня вычеркивали даже из списков туристических групп. Был слишком подозрителен инженер, пишущий рассказы. А мой приятель, тоже начинающий литератор, но свободно разъезжающий по другим странам, как-то пошутил: «Тебя не выпускают, потому что гэбешники прознали о твоей страсти к этой шансонетке! Уедешь туда и останешься, знаем мы вас, Дон Жуанов! И не думай о своей певице! Забудь ее…»

Советам приятеля я не последовал. И вот мне повезло. Случилась у меня поездка, правда, не во Францию, а в Ленинград. Там я застрял на согласованиях проекта новых рыболовных траулеров, встретил своего студенческого друга, время проводили мы весело, друг был своим человеком в театральных кругах, доставал билеты даже к Товстоногову и в Мариинку… Дело в том, что наш общий студенческий приятель, ставивший у нас в институте капустники, стал известным режиссером, я с ним был не очень знаком, но мой друг учился с ним в одной группе. И вот, в один из дней моей командировки я увидел на афишах знакомое лицо и ее белозубую улыбку. Она смотрела на меня из-под челки глазами, полными любви. Она была здесь, в одном городе со мной. Повсюду по городу были расклеены афиши, она смотрела на меня в метро, в трамваях, даже в конференц-зале проектного института, где я спорил с упрямыми конструкторами.

Была ранняя весна. Мрачный до этого времени и дождливый город, казавшийся мне неприветливым и тоскливым, вдруг преобразился.  Небо очистилось, черемуха  оделась в белый брачный наряд, весело заиграли в витринах солнечные блики, люди скинули тяжелые пальто и шубы, и как всегда бывает в такое время, женщины стали невыносимо прекрасными, в коротких юбках, в полупрозрачных кофточках, с оголенными руками, они притягивали взгляды встречных мужчин, готовых по первому их кивку ринуться за ними хоть на край света. Наверное, один я не замечал никого. Мой взгляд устремлялся поверх их голов на стены домов, где с афиш мне улыбалась Мэрей.  И таких, как у нее, больших глаз не было ни у одной из встречных женщин, и еще у Мэрей был тот особый французский шарм, то особое обаяние, которое невозможно было не заметить.

Мой друг знал о моих страданиях и как настоящий друг сделал, казалось бы, невозможное. Он добыл билеты на концерт Мэрей. Он добыл билеты в партер, и я был просто на седьмом небе. Предвкушения счастья и любви не покидали меня.  Я купил первый в своей жизни галстук, несколько раз гладил свой единственный костюм, я побрился в парикмахерской.

Мы пришли в концертный зал заранее, у меня в руках были нежно-розовые тюльпаны.  Я весь был словно наэлектризован. Тысячи людей в зале испытывали близкие к моим чувства восторга, и когда она вышла на сцену, пространство вокруг взорвалось аплодисментами. Такого вихря я никогда в жизни не слышал. Она поклонилась. Она показалась мне такой хрупкой и беззащитной. Я испугался – вдруг фанаты кинутся к ней, сомнут, разорвут это хрупкое чудо, эту почти игрушечную женщину. И она внезапно запела, и пела не переставая, слова рождались в глубине ее тела и словно перекатывались в ней, чтобы вырваться потом наружу и сотворить чудо, заставляющее людей замереть и истаивать от любви к миру, от любви к ней, к ее соловьиным руладам.

Букеты цветов завалили сцену, поклонники рвались через кресла, их сдерживали у сцены охранники. Я тоже несколько раз порывался встать и готов был устремиться к подмосткам, я был уверен, что сумею проскочить через охрану, вручить ей цветы, взглянуть в ее завораживающие глаза, почувствовать совсем рядом тепло ее тела. Но всякий раз, когда я приподнимался со своего места, мой друг крепко стискивал мою руку, останавливая меня.

В антракте он сказал: «Не торопись и не суетись, нас проведут к ней в гримерку…»

Что же ты сразу не сказал – воскликнул я. Он стал объяснять, что хотел преподнести мне сюрприз, что заранее договорился с нашим однокашником-режиссером, и тот твердо заверил, что сделает все возможное и даже невозможное, но проведет нас. Вот что значит иметь настоящих друзей! Мог ли я даже мечтать о таком свидании! Мне выпал шанс сказать ей о своей любви! Но где, в каких уголках памяти отыскать хоть несколько подходящих французских слов, я клял себя, что заранее не выучил хотя бы несколько фраз, я пытался вспомнить Толстого, первую главу его романа – бесполезно, я стал приставать к другу, тот, хотя и учил в школе французский, толком ничего не мог объяснить.

Прозвенел третий звонок. И второе отделение, казалось мне, никогда не кончится. Были выходы на бис, была, наконец, Марсельеза, которую зал пел вместе с Мэрей.  Что  она делала своим голосом с людьми, мы все были в ее власти, она была воплощением той Свободы, что вела на баррикады у Делакруа, она была самой революцией. Венерой и Гаврошем одновременно. Ее долго не отпускали. Она едва стояла на ногах. Это стали понимать. Зал понемногу успокаивался, потоки людей потянулись к выходам. А мы с другом протиснулись к служебному входу, где нас уже ждал наш однокашник – известный режиссер. Был он в отличие от нас  раскован,  без галстука, ворот рубашки распахнут, волосы разлохмачены. Мы в своих парадных костюмах, наверное, выглядели, как высокопоставленные чиновники. Я понимал, что надо было надеть свитер и входящие тогда в моду джинсы, но было уже ничего не исправить. За кого она меня теперь примет, волновался я, возможно, подумает, что я какой-нибудь партийный босс или банкир с денежным мешком, может обидеться – вот идет с тюльпанами, а не с корзиной роз, не хочет тратить свои капиталы…

Мы долго пробирались по темным коридорам, и то спускались вниз по узким лесенкам, напоминающим корабельные трапы, то поднимались вверх, пока не очутились у двери, заваленной цветами, и режиссер что-то сказал здоровенному парню с бычьей шеей, вставшему на нашем пути. И парень этот посторонился и кивнул. Заветная дверь открылась – и я увидел Мэрей, она сидела спиной к нам, маленькая и беззащитная, и я застыл на месте, у меня не было сил не только для слов, но даже для малейшего движенья. Режиссер наш что-то стал говорить по-французски. Как потом объяснил мне мой друг, режиссер говорил Мэрей о моей любви и о том, что я хоть и молодой начинающий автор, но являюсь надеждой русской литературы, что я буду вторым Тургеневым. Я в тот момент, конечно, не понимал о чем идет речь, разобрав только знакомое – Тургенев, вспомнил о Полине Виардо. Я полнился  голосом  Мэрей, мне не важен был смысл ее слов. Я услышал несколько раз восторженное «о», но не отнес это на свой счет. Потом подряд она произнесла  знакомые имена: о, Достоевский, о, Толстой – о … и повернулась, чтобы разглядеть меня.

Я опешил – передо мной была маска, абсолютно белое лицо, толстый слой грима отобрал подвижность улыбки, и на алебастровом фоне, высвечиваясь сквозь искусственное и мертвящее, чернели прорези для глаз – и там, на мгновенье мелькнули искорки, но это уже ничего не могло спасти. Я  с трудом подавил рванувшийся изнутри вопль, я попытался улыбнуться и протянул ей тюльпаны. Она прижала цветы к лицу-маске, вздохнула устало, потом взяла со стола афишу и что-то быстро на ней написала. Эту афишу наш режиссер тотчас сунул мне в руки и подтолкнул меня к выходу. Долгожданное свиданье было закончено. Мой друг, ожидавший от меня слова благодарности, получил заряд обиды, невольно вырвавшийся из меня: «Лучше бы ты не договаривался ни с кем, лучше бы мы не ходили на этот концерт!»

Он ничего толком не мог понять, и чтобы хоть как-то ублажить меня после третьей рюмки коньяка у него в квартире, он развернул подаренную афишу, взял словарь и перевел то, что было написано Мэрей очень четким разборчивым почерком. Было там всего несколько слов, но каких слов! «Я жду тебя в Париже» - так она протягивала мне руку и давала надежду. «И ты, дурак, еще не доволен, - возмущался мой друг, - да ты, может быть, всю жизнь будешь вспоминать этот вечер и всем показывать эту афишу, чтобы доказать – смотрите, я любил лучшую певицу Франции, и она ответила мне взаимностью, она звала меня во Францию!

Он был не прав, афишу я никому не показывал. Правда, до сих пор бережно храню ее, и иногда разворачиваю и  смотрю на женщину моей мечты, в ее черные выразительные глаза под черной челкой, смотрю подолгу, чтобы она, изображенная на афише, окончательно стерла из моей памяти то видение в белой маске, которое я лицезрел когда-то. И превратилась бы в прекрасную Мэрей, которая ждет меня в Париже.

 

Ангелина

Я хотел показать тебе море и белых чаек, которые кричат не от боли, они радуются солнцу, пробившему хмурые тучи. От солнечного света море становится зеленым. Это водоросли там, в глубине наполнились теплом. Вдоль линии горизонта ползет рыбацкий траулер. Не исключено, что давно с десяток лет тому назад, когда тебя еще не было на свете, я был на его борту, включенный в судовую роль. Я тебе рассказывал, как пищит рыба, сжатая ячеей трала. Ей больно, так же больно, как и нам с тобой. Ты назвалась Лина. Странное имя. Что-то от Лолиты. Но ведь ты много моложе. Потом я узнал, что полное твое имя Ангелина. Оно тебе очень подходит. Но никто уже не назовет тебя этим именем. Ты осталась навечно Линой. Души утонувших рыбаков вселяются в чаек. Вот они и кричат, зовут нас. Если ты растворилась в этом сочном осеннем воздухе, как я отыщу тебя. Среди каких облаков. Я ведь должен был сам уйти в небытие, а тебя оставить познавать этот мир. Конечно, лучше было бы нам остаться вдвоем. Мы дождались бы лета и валялись на золотистом песке, а потом сели бы на планер и парили в восходящих потоках, и сверху бы смотрели на черепичные крыши и ухоженные сады. Все, что я тебе  обещал, теперь не исполнится. В том нет моей вины. А впрочем, может быть, я не столь искренне молил Бога. Или он не услышал меня. Ведь у него много других забот. И из этого старинного здания раздается столько стонов и молитв, что они, наверное, заглушают друг друга. Больница скорой помощи – преддверие ада. Страдания усугубляются озлобленностью. Времена бесплатной медицины прошли. Меня привезли на скорой, я посинел и меня била мелкая дрожь. Фельдшер, сидевший рядом, проклинал рытвины на дорогах и безденежье.  «С этого тоже ничего не возьмешь, придется сразу вскрывать!» - зло бросил он, когда меня повезли в операционную.

Когда я очнулся от наркоза и увидел тебя, я подумал, что за мной прислали ангела.  Мы обнаженные лежали совсем рядом. Я хотел протянуть руку и дотронуться до тебя, чтобы убедиться в том, что ты действительно существуешь, маленькое чудо. Попытка движения не удалась.  Меня  взорвала изнутри страшная боль. Я стиснул зубы. И в этот момент ты так пронзительно закричала, что эта моя боль отступила. Я стал звать сестру. Но никто не подошел к нам. Все были заняты в операционной. Там, за белыми ширмами покачивались тени. Простыня, которой тебя укрыли, сползла на пол. Наверное, мама твоя принесла ее из дома, потому что на ней  был вышит медвежонок. Твое смуглое маленькое тело было так беззащитно. Льняные локоны спадали на округлые плечи, Крыльев не было. А на животе крест накрест были наложены бинты. Белый крест на смуглом  теле, казалось, светился в полутьме.  Повсюду над нами свисали белые простыни, в промежутке за ними виднелся щит с приборами, там пульсирующие линии повторяли ритмы наших сердец. Через равные промежутки что-то хрипло булькало и мне сжимало резиновым клапаном руку, это измерялось давление.

Маленький и прекрасный ангел кричал от боли. Это было невыносимо. Я тоже едва сдерживал крик, но я знал,  что боль скоро пройдет. Боль для меня обозначала жизнь.  Когда я лег на операционный стол и засыпал под наркозом, я не был уверен, что очнусь. Возраст и слабое сердце почти не оставляли шансов. Мое пробуждение да еще рядом с прекрасным созданием, почти ангелочком – было моей победой. Своей боли я не страшился. Я знал по опыту многих лет и жизненных переделок, что человек может вытерпеть любую боль, а если боль становится нестерпимой,  человек теряет сознание. Но было просто ужасно слышать крики лежащей рядом девочки и не знать, как ей помочь.

Тогда я сложил ладони, вытянул руки к единственной лампочке, горевшей над нашими койками, и на простыне, отделяющей нас от операционной,  появилась тень. Я раздвинул пальцы – тень разинула пасть, пошевелил оттопыренными большими пальцами – зашевелились на тени уши. Девочка на мгновение смолкла и повернула ко мне лицо. У нее были большие печальные глаза. Она вытерла слезы и сказала -  собачка. Как ее зовут. Это Джим – сказал я. – Это  морской пёс Джим, верный пёс, который отстал от своего корабля и целых полгода обитался у причала, ожидая своих друзей-моряков. Я не выдумывал, такая история была в действительности. Я бы мог рассказать ей много морских историй, но все они были не очень веселые. Она догадалась, что я был моряком и ловил рыбу. Возможно, ее отец тоже  плавал где-нибудь в Атлантике. «Рыбе не больно, - сказала она, - рыба никогда не кричит…» Я сказал, что и рыба может кричать. Она не поверила, и я не стал разуверять ее. Я просто изобразил вздрагивающую рыбку. Потом я показал ей лань. Она никогда не видела лани. Я пообещал ей, что покажу лань не только на тени, но и взаправдошную живую лань. Потом я показал птицу, сидящую на ветке.

Девочка тоже  протянула к свету руки, и на простыне пробежал ежик, ежика я никогда раньше не изображал. У нее  же очень здорово получилось.  Потом мы стали выдумывать разных необычных животных, и угадывать их имена. Ее пальчики оказались ловчее моих и более подвижными. Я едва успевал давать имена возникающим на простыне замысловатым зверюшкам. И когда на простыне появилось подобие медвежонка, она  сказала, что давно его знает и что он очень ласковый. – Не даром же все поют: « До свиданья мой ласковый Миша, до свиданья до новых встреч». Конечно, подтвердил я, он летит над стадионом и скоро вернется. А ты можешь сделать ему крылья? – попросила она. Я сказал, что у меня не хватает пальцев. И она протянула ладошки, изображая крылья.  Мы совершенно забыли про свою боль. Мы создавали мир теней. И как первые люди на Земле – Адам и Ева давали имена творимому миру. Ева -  назвал я девочку.

-Я не Ева, - объяснила она, - я Лина…

Так я узнал, что девочку зовут Лина, и что она на будущий год пойдет в школу, если перестанет болеть.  

- У меня вырезали животик, и теперь он не будет болеть, - сказала она.

-  Не выдумывай, он же у тебя болит…

-  Очень болит

-  Ты полежи спокойно, посмотри, я сделал кошку…

На простыне тени от моей руки  изобразили что-то очень отдаленно напоминающее кошку, для убедительности я сказал; мяу… Оно изобразила собачку и сказала «гав». Теперь на простыне собачка погналась за моей кошкой. Потом они подружились. Кошка высунула язычок – мой мизинец – и стала облизывать собачку. Потом собачка превратилась в мышку. А мои пальцы изобразили лягушку.

- Это царевна-лягушка – сказала Лина, - она ждет принца, когда тот ее поцелует, она превратится в красавицу.

- Если я поправлюсь, то буду царевной, - сказала Лина и спросила – Ты тогда будешь моим мужем? 

- Я слишком стар, - сказал я.

-  Не выдумывай, - отозвалась Лина.

- Ладно,- сказал я,- буду рядом с тобой всегда, ты поправишься, и мы поплывем на корабле в Бразилию, там такие веселые карнавалы. Там вечное лето, там  мы будем танцевать целыми днями…

Она повернулась на  бок, но видимо, не очень удачно. От резкой боли она закричала.

- Сестра, - позвал я как можно громче, - сестра, да подойдите кто-нибудь!

На этот раз мой крик возымел действие. И не одна сестра появилась из-за простынь, а сразу несколько человек, среди которых был и хирург, делавший мне операцию, теперь он был без марлевой повязки на лице, и я понял, что он совсем молодой. Рядом с ним стоял другой врач – наверное, главный, с ухоженной бородкой и в очках со старомодной оправой. Все они склонились над Линой. На меня не обращали никакого внимания. 

Мне трудно было  понять суть их разговоров, они сыпали латинскими терминами, склонялись к Лине, потом  сделали ей укол и ее стоны почти тотчас прекратились. Тогда хирург повернулся ко мне и спросил:  «Вам нужно обезбаливающее, или потерпите?»  Конечно, мне нужен был спасающий от боли укол, но я понимал, что тогда сразу усну, и если Лиина очнется первой, я не смогу отвлечь ее от боли. И я сказал, что потерплю и спросил, что с девочкой?  Он помолчал, вздохнул и ничего не ответил.

- Уснула наша мученица, уснула Ангелина, - сказала сестра и тоже вздохнула.

Так я узнал ее полное имя. Конечно, понял я, так могут назвать только ее, обладательницу ангельской красоты. И понял, что  здесь очень тяжелый случай. Врачи удалились. Ангелина лежала недвижно. На лице ее застыла полуулыбка. Боль временно покинула ее тело. Она во сне был еще красивее, В ней угадывались плавные линии будущего женского тела. Она могла бы победить на конкурсе красоты. Она должна была жить. Она еще почти ничего не видела. И я стал молиться. Слова приходили ко мне откуда-то издалека, возможно из моего детства, когда бабушка учила меня читать по единственной книге, сохранившейся в доме. Была большая война, и было не до книг. Это же была книга псалмов. Всемогущий – вспоминал я – тебе подвластно все, ты справедлив и даже волос не упадет с головы без на то твоей воли. Ты создал нас по образу и подобию твоему. Ты дал нам ангелов-хранителей. Оставь девочку на земле, она так чиста и невинна. Спаси ее, дай ей насладиться земными радостями. Если тебе нужна живая душа – возьми меня. Я достаточно долго жил на земле. Я познал много ремесел и видел много земель и дальних морей. Я любил и меня любили. Я выжил в жестокой войне и в послевоенном голоде. Ты не раз спасал меня, ты был всегда милостив ко мне и прощал мне многие прегрешения. Я тебя прошу, я умоляю тебя – возьми мою жизнь и оставь жить на земле эту маленькую безгрешную девочку. Я верю - она принесет радость людям, и тебе будет приятно смотреть на нее, видеть ее рассвет и убеждаться в ее совершенстве. И пока я молился, боль отступила от меня. И даже в том месте, где был разрез, я почти ничего не чувствовал. И я предал Лину, потому что забылся в спокойном  сне. И в этом сладостном сне мы были в земном раю. Там, на одном дереве росли сразу и груши, и вишни, и даже абрикосы. Я срывал сочные плоды и протягивал их Ангелине, а она кружилась надо мной. И я увидел, что за спиной у нее вырастают прозрачные крылья. Я просил ее не улетать далеко, ведь так легко можно зацепиться за раскидистые ветви дерева и упасть. А она смеялась задорно. Ангелина! Ангелина! – звал я. А она поднималась все выше и оттуда уже с высоты крикнула – Я не Ангелина – я твой ангел хранитель.

Утром, когда меня увозили из операционной, каталки с Ангелиной уже не было. На полу валялась ее простынь. Я узнал ее по медвежонку, вышитому в уголке.

 

Близ берегов Рейна

Лет десять тому назад был я приглашен в молодежный лагерь, расположенный вблизи границы с Францией. Совсем рядом с берегами Рейна. Многое открывалось для меня тогда впервые. Поразил меня лес, окружавший пансионат, где нас разместили. Вроде бы и настоящий лес - и дубы вековые, и высокие сосны, и темные чащи, и грибами  пахнет, а входишь в него - и везде аккуратные дорожки, выложенные ровными плитками, и везде указатели. А главное – чистенькие голубые туалеты и телефоны-автоматы. Это-то в лесу! В кабинках телефонных лежат толстенные справочники, даже авторучки есть. У нас  все это давно растащили бы. И везде надписи на щитках. Вот и попробуй в таком лесу заблудиться, и захочешь - не получится. Все это было для меня почти необъяснимо.

Только-только открылся железный занавес. Было время объятий, и была уверенность в том, что мир кардинально изменился. И надо было об этом изменении мира поведать молодежи. И мы, ученые и писатели из разных стран, читали молодым людям, тоже приехавшим из разных стран, лекции о культуре, о связывающей нас духовности и вековых мирных традициях. Правда, каждый гнул свою линию. Доктор философии из Штутгарта объяснял значение немецкой культуры для других народов, польский профессор рассказывал, как Адам Мицкевич повлиял на немецкую поэзию, литовский писатель вспоминал времена Мажвидаса и то, как в Кёнигсберге зарождались истоки литовской письменности. И всем хотелось перетянуть молодежь на свою сторону. Мне было труднее всех это сделать, потому что мои слова доносила до молодых ушей переводчица Эльза, была она из приволжских немцев и не слишком сочувствовала своей прежней родине. И все же всех одолел я - ибо главное оружие было на моей стороне. Так получилось, что из Германии, Литвы и Польши приехали в этот молодежный лагерь, в основном, юноши. От нас же прибыли только девушки. Пятеро школьниц-красавиц, одна другой краше - длинноногие, голубоглазые, в коротких юбках... И вот, как только они входили в лекционный зал, а появлялись они почему-то всегда с некоторым опозданием, лектору можно было перекуривать. Никто уже его не слушал, все, словно по команде, поворачивали головы в сторону наших красавиц, и ничего уже были не способны воспринимать, кроме флюидов любви и нежности, исходивших от наших школьниц. И все, конечно, ждали вечера, ибо, когда темнело, слова сменялись музыкой, и наступало истинное общение. И здесь был бессилен даже опытный массовик-затейник Вальтер, который проводил дискотеки уже много лет подряд в подобных лагерях. У него были отработанные программы, он умел петь народные немецкие песни, организовывал игры, где на все существует свой определенный порядок, и в определенный момент надо прихлопывать, а в другой момент притопывать, и были викторины, и были призы. Но и его никто не хотел слушать, все требовали только танцев и старались еще до начала этих танцев занять место поближе к нашим девушкам...

Из того молодежного лагеря нас часто возили на экскурсии, и мы могли воочию убедиться, что такое немецкий порядок - орднунг, мы увидели, как уютно и спокойно живут люди, как умеют они отдыхать, как могут обустроить свой быт. Но даже в этих экскурсиях студентам из Литвы и Польши не было никакого дела до роскошных дворцов и огромных памятников, они старались быть поближе к нашим девушкам  и ловили каждое их слово, совершенно не вникая в смысл речей восторженных экскурсоводов и пояснения бывалого Вальтера.

Через неделю главный организатор экскурсий и дискотек Вальтер махнул на все рукой и признал свое поражение. По вечерам, оставив в покое молодежь, мы пили джин с тоником и слушали Шостаковича. Чаще всего по моей просьбе Вальтер ставил диск с Ленинградской симфонией. И мы слаженно изображали главный ее лейтмотив - та-та - татамта - татамта - зловещий марш солдат, сжимавших кольцо. Но о политике старались не говорить.

Но однажды Вальтер совершил непродуманный поступок, он решил устроить мне встречу в одном из клубов, расположенных в соседнем городке. И когда мы вошли в зал, где за столиками, уставленными фруктами и вином, сидели довольно-таки пожилые люди, я сразу понял, что мне не стоило сюда приходить. Завидев меня, все сразу смолкли, и я почувствовал на себе изучающие настороженные взгляды. Это был клуб ветеранов. И конечно, приглашая меня, они не могли предполагать, что у русского писателя окажется столь откровенно семитское лицо.

Нас усадили в центре зала, за председательский стол. Председатель выдавил на своем лице улыбку. Был он молодящимся бритоголовым стариком, с морщинистыми короткопалыми руками. И я увидел, как дрожат его руки. И он никак не мог унять эту дрожь, даже когда наливал мне вина в высокий бокал. Я смотрел по сторонам и видел еще крепких стариков, за плечами которых, увы, было военное прошлое, и я никак не мог откинуть мысли об этом страшном прошлом, и мне виделись автоматы в их руках и рвы, наполненные телами детей и женщин. И еще я думал, что, возможно, кто-то из них вбегал на железнодорожную станцию и стрелял по эшелону, в котором  мы испуганно жались друг к другу... Человеческая жизнь тогда ничего не стоила.

Выступать мне расхотелось, да и никто не настаивал на моем выступлении. Вальтер что-то объяснял, говорил обо мне, о том, какие книги я написал. И о моих лекциях, которых сегодня, по его словам, было слишком много, и потому гость устал...

А может быть, я зря был столь подозрителен в тот вечер, не могли же они все быть палачами, наверняка были просто солдатами, пережили все ужасы войны, возможно - и страх отступлений, и неотвратимость наших танковых атак, и массированные налеты авиации, и голодный русский плен. И наверняка все это раскрыло им глаза, и они возненавидели своего бесноватого фюрера, который бросил их в этот ад... И все же - они тогда были вооружены. А те мои родственники, которых зверски уничтожили в Стрельне, не имели в руках даже столового ножа...

 

Ночь среди поляков 

До чего же веселые были эти парни! Одиннадцать поляков – владельцы строительных фирм – были уверены, что мир устроен для праздных и веселых встреч. Они не желали слушать моих отказов, они не понимали, почему человек должен проспать всю ночь, если на пароме открыты в эту ночь бары и рестораны. Все они носили библейские имена, все были моложе меня, и пили столько, сколько и я пил в их годы. В эту компанию меня затащил мой сосед по каюте, строитель летних домиков и владелец фирмы «Парадиз» светловолосый толстяк Даниэль. Мы сдвинули три столика и начали с пива. Я заглянул в меню, когда мы опустошали по четвертой бутылке, и осознал, что надо умерить свой пыл. Они не понимали, почему я отказываюсь от кальмаров и водки. Оркестр играл приглушенно и не мешал нашим спорам. Я понимал польскую речь, они – русскую. Близкие языки, близкие характеры, и внешне разве можно отличить. Славяне. И столько лет вражды в прошлом. Тот, кого звали Анджей, был совсем не похож на фирмача, скорее, этакий скромный сельский учитель в очках, но внешность обманчива, ибо именно он после третьей рюмки стал выкрикивать накопившиеся обиды. Здесь были -  и Суворов, спаливший пригород Варшавы Прагу, и Катынь, где под пулями особистов пал цвет польского офицерства, и все три раздела Польши, и сговор Гитлера и Сталина… Я не хотел, да и не мог ничего оправдывать. Ведь было и другое лицо у последней войны. И сотни тысяч молодых жизней наших солдат, зарытых в польской земле, – ужели забыты? Другой строитель, их старший, которого звали Петр, попытался перевести разговор на предстоящий семинар. Они ехали по приглашению ассоциации строителей Швеции в какой-то маленький городок севернее Стокгольма. Но Петра никто не хотел слушать. Они уже были однажды на таком семинаре и знали, что будут там пить, не просыхая, всю неделю, потому что кроме шведов в семинаре будут участвовать финны и русские. Этой ночью они просто разминались, как определил Даниэль. Он тоже попытался успокоить Анджея, а когда это не удалось, завел со мной разговор о литературе. И выяснилось, что у нас одни и те же пристрастия – ему и мне был близок Марек Хласко. Потом я стал рассказывать о Чеславе Милоше, недавно перебравшемся из Америки в Краков, о том, что нобелевский лауреат решил жить на родине. Теперь уже слушали меня, а не Анджея.  И все же Анджей сумел и здесь вклиниться. Теперь он говорил, как уничтожали писателей. Он называл неизвестные мне имена. Я мог бы назвать ему много других. Большая часть из них погибла не в Польше, а у нас. Самый молодой из строителей, его звали Ян, поднялся и тонким, но звонким голосом провозгласил: «Выпьем за нашу дружбу! Нам все равно никуда не деться от России!» Я не понял, был ли этот тост издевкой, или Ян говорил от чистого сердца. За этот тост меня заставили выпить рюмку водки. Пиво и водка делали свое дело. Зал стал немного покачиваться. Мне хотелось всех любить. Мы обнялись с Даниэлем и запели «Подмосковные вечера». И опять вмешался Анджей. «Как ты можешь петь эти песни,- стал он выговаривать Даниэлю. Тот смущенно смолк, я тоже замолчал. У оркестра был перерыв, и потому слова Анджея показались криком. И он действительно кричал. «В Польше убито шесть миллионов! Сталин и Гитлер убили шесть миллионов! Варшавское восстание затопило в крови, а русские танки стояли и ждали, когда немцы расправятся со всеми!»- продолжал он. И тут не выдержал я и напомнил ему, что из этих шести миллионов – половина - три миллиона – евреи. И что это почти все польские евреи!  И что когда война уже закончилась, в Польше продолжались еврейские погромы! И еще я  сказал, что отношусь к тем немногим, кто уцелел. Я не стал им рассказывать про восстание в Варшавском гетто, думаю, они знали больше моего. И то, как находились «доброхоты», продававшие евреям оружие с просверленными стволами, и то, как в толпе, наблюдавшей за разгромом и пожаром гетто, аплодировали каждому достигшему цели выстрелу, когда из здания вываливался горящий еврей, сраженный этим выстрелом... Но даже то, что я сказал, заставило всех замолчать. И потом, не сговариваясь, они встали из-за стола, чтобы покинуть ресторан. Водка осталась недопитой. Даниэль положил на стол несколько крупных купюр. Я спросил – сколько должен вложить я. Он замахал руками. Я вынул все, что у меня было из польских денег. Он категорически отказался их взять. Они пошли в бар, я не последовал за ними, несмотря на настойчивые уговоры Даниэля.

В каюте я разделся, принял душ и улегся на узкую койку. Заснул я сразу, но спать мне пришлось недолго. Я был разбужен стуком в дверь. Сообразив, что стучит мой сосед по каюте Даниэль, я приоткрыл незамкнутую дверь. Стучал действительно Даниэль, но не в дверь нашей каюты, а в дверь соседней. Да стучал так сильно, что казалось, вот-вот проломит эту дверь. Потом он закричал: «Анджей! Открывай, пся крев!» Я накинул пиджак и вышел в коридор. Но мои попытки уговорить Даниэля пойти спать ничем не кончились. Он оттолкнул меня и закричал: « Не мешай мне! Не стой у меня на пути!»  Он был моложе меня и весом наверное раза в два больше. Я ушел в каюту и снова лег на кровать. Крики и отчаянный стук продолжались еще около часа...

Утром я проснулся первым и сходил в судовой магазин, где накупил пива. Надо же было как-то рассчитаться за вчерашнее застолье. Я правильно решил. Пиво мое приняли с радостью. Все сидели в каюте у Петра. И все стали обнимать меня и долго выясняли, не обидели ли чем меня вчера. Потом появилась бутылка водки и после нее мы стали клясться друг другу во взаимной любви и обмениваться визитками. И еще мы говорили, что никакие политики не могут нарушить нашу дружбу и что мы никогда не допустим четвертого раздела Польши... И тут только я заметил, что Анджея нет среди нас. А паром уже гудел, приближаясь к заветному шведскому берегу.

 

Свобода

Чувство немыслимой свободы охватило меня. Оно росло по мере приближения к заветному острову. Оно накапливалось в Гданьске, где в солнечное апрельское воскресенье я бродил среди замков и костелов и слушал мессу, прорывающуюся сквозь толстые кирпичные стены. И потом на пароме, с большим опозданием покидавшим польский берег, в пасмурное утро я смотрел на волны, отходящие от бортов, на их взвихренные вершины, и все мое прошлое уходило с этими волнами, растворялось во всеочищающем пространстве, наполненном озоном и запахом водорослей. Я был среди своей родной стихии. Я столько лет отдал морю. И мою любовь не смогли погасить тяжкие рыбацкие рейсы. Ее не смогли погасить шторма и гибель товарищей, ее не затмила тоска полугодовых рейсов. Море всегда было для меня  очищающей купелью. И только теперь я сравнялся с ним. Я мог двигаться в любую его сторону. Я имел даже право соединиться с ним навечно. В семьдесят лет я неожиданно получил  волю. Наверное, такое же счастье испытывал крепостной, отпущенный барином. Пусть без земли, пусть без содержания. Какое это имеет значение.  Обретенная свобода – это уже несравненное  богатство. Наконец-то на закате  моей жизни я никому и ничем не обязан. Газетная поденщина позади. Давно надо было избавиться от нее. Свободен, свободен...- слышалось в криках чаек и повторялось в гудках встречных паромов. Шведский берег обозначился фиордами и грудами камней, которые казалось, двигались навстречу нам. И постепенно туман рассеивался – и все вокруг залило платиновым  утренним светом.

И весеннее солнце радовалось вместе со мной. Ганзейский город, освеженный дождями, словно только что купленная игрушка, блестящая и таинственная, был самым желанным и теперь уже доступным. Впервые я увидел здесь совершенно голубое чистое море. Куда исчез привычный стальной перелив?  Вода была нежна и прозрачна. И под стать ей был воздух, хрусткий как свежее яблоко. Я шел по каменной дорожке вдоль берега и утки выпархивали из-под моих ног. Словно соревнуясь в синхронном плавании, они разом ныряли в воду и, не погружаясь, глиссировали по поверхности, стараясь не намочить золотистые головки. За серым камнем крепостной стены, у самого моря, раскинулся ботанический сад. Там среди деревьев на тысячи голосов распевали птицы. Одна из них самая голосистая выпорхнула из-за ограды и, словно приветствуя меня, пронеслась рядом с моей щекой.

Все вокруг цвело и пробуждалось в предчувствии новой жизни.

Мне дана была лучшая комната в доме, стоящем на вершине горы. Самая просторная, она двумя широкими окнами открывала передо мной охранную башню с низкими воротами, море и паромы, застывшие на нем, и город. Казалось, что город начинается из моего окна, из дома на вершине  раскручивалась дорога, сжатая домами, красная черепица крыш застыла  передо мной в ожидании майской демонстрации. Я мог принимать парад когтистых черепичных знамен. Зеркало на противоположной стене превращалось в еще одно окно. В нем виден тот же каскад черепичных крыш, но вид этот ограничен рамкой. И если долго смотреть на него, стоя сбоку от зеркала, то можно считать отражение города талантливо исполненной картиной.

Когда вечер опустился на город, я не стал включать лампу, нависшую над столом, и еще долго всматривался в желтые фонари, означавшие кривые пути улиц. Теперь на оконном стекле я видел не только ночной засыпающий город, но и свое отражение. Портрет на фоне светящихся окон. Изображение накладывалось на закатное небо и отделенное от меня плыло навстречу вечернему колокольному звону.

Колокола оповещали, вероятно, и о моем приезде. Но никто не внимал перезвонам. Город был пустынен. Он не наполнился людьми и утром. Казалось, жители покинули его. Об их недавнем присутствии напоминал строй машин перед моим домом. Никто не разу не подошел к ним. На узких улицах старинного города возможно ли ездить на машинах? Кузов изотрешь о стены домов. И вдруг объявится прохожий, с ним уже никак не разъедешься. Паромы у пирса так и остались стоять неподвижно. Возможно, рейсы отменены в связи с отсутствием пассажиров. Я согласен – пусть отменят вообще всякое сообщение. Кому же хочется бежать из рая. Нужно ли есть прошлогодние яблоки, когда розовым и белым кипением  охвачены яблоневые сады.

За ними у морских причалов возникает новый город, крепостные стены не принимают его. Им не нужны кубические библиотеки и новое здание конгресса. Не затертая каблуками, красная ковровая дорожка вьется по каменным ступеням в ожидании конгрессменов, еще не выбранных жителями. Здание конгресса вполне современное, оно чуждо городу и потому стыдливо прячется за библиотечным кубом.

В старом городе, огражденном со всех сторон крепостными стенами, выложенными из серого песчаника, среди руин соборов я не хочу и не желаю никаких встреч. Я повторяю хлебниковское: «свобода приходит нагая и рвет под ногами цветы».

Я вновь и вновь бреду вдоль моря, вдыхая аромат водорослей. Я закрываю глаза, вслушиваясь в шум прибоя. Потом долго сижу на скамейке у самой полосы прибоя. Я думаю о бессилии слова и блеклости красок, я думаю о нелепости наших попыток повторить все сущее.

 


Это интересно!

Николай Довгай

В созвездии Медузы, роман-сказка

Николай Ганебных

Муха, рассказ

Игорь Круглов

Палёная любовь, стихи


 


Это интересно!

Николай Довгай

Человек с квадратной головой, рассказ

Лайсман Путкарадзе

Веснячка, рассказ

Вита Пшеничная

Наверно так в туманном Альбионе, стихи


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


 

Рассылка новостей Литературной газеты Путник

 

Здесь Вы можете подписаться на рассылку новостей Литературной газеты Путник и просмотреть журналы нашей почты

 

Нажмите комбинацию клавиш CTRL-D, чтобы запомнить эту страницу

Поделитесь информацией о прочитанных произведениях в социальных сетях!


Яндекс цитирования